Вова вытащил полиэтиленовый пакетик из свертка, заткнутого за полочку над унитазом — туалеты располагались тут же, на этих же восьми квадратных метрах и отделялись от камеры в целом только полиэтиленовой занавеской — если она была, конечно.
Хотел уж убрать хлеб, но вдруг замер на месте. Выступившие на боку буханки разводы соды вдруг сложились в неясное, размытое изображение мужского лица. Высокий лоб, высокие скулы, аккуратные усы и бородка. В ушах у Вовы загудело, и все вокруг будто смазалось, подернулось дымкой — только лицо видно было ясно и четко.
— Не надумал? — спросил Нечаев.
— Нет, — твердо ответил Вова.
— Ну, как скажешь, — Нечаев улыбнулся, дернув пушистым усом, и исчез, снова превратившись просто в неясный узор из шероховатостей хлебной корки и налета серой соды.
Брякнула, открываясь, кормушка; Вова вздрогнул.
— Что, сахар нужен вам? — нетерпеливо спросил баландер.
— Да-да, — очнулся Вова, — вот, насыпь кантюшку, — и протянул пластиковое ведерко.
— А чем заинтересуешь?
— Сигареты, кофе, — назвал Вова самую ходовую тюремную валюту.
— Кофейку насыпь мне.
Бартер состоялся, баландер, грохоча тележкой, уехал прочь.
Вова присел на шконку, повертел бесцельно в руках буханку хлеба. Под окном шаркал метлой уборщик.
Это началось с первого дня его заключения. То есть нет, с первого дня в Крестах — а до этого он еще просидел два дня в отделении и почти неделю — в Адмиралтейском ивс, сохранив об этом месте самые худшие воспоминания.
Из ивс его привезли в Кресты. В жуткой тесноте и грязи собачника, усталый, измученный, потерявшийся — одним словом, оглохший, как здесь говорили, — Вова стал свидетелем встречи подельников — молодых дагестанцев, грабивших курьеров интернет-магазинов. Они разительно выделялись из общей массы новичков — хорошо одетые, высокие, здоровые, прямо-таки пышущие жизнерадостностью и весельем. При задержании они отстреливались от полицейских, сумели все же оторваться, но ночью вернулись на место схватки за брошенным пистолетом — чьим-то кому-то подарком. Так они оказались в Крестах. Были здесь и убийцы, и воры, и мошенники, но больше всего было, конечно, наркоторговцев и наркоманов. Народная — так называли 228-ю статью Уголовного кодекса.
Привезли к ним и высокого, худого мужчину. Под высоким лбом, переходящим в лысину, ютились мелкие, недвижные черты лица. Он двигался резко, напряженно, руки держал по швам — позже Вова подумал, что его сильно били.
Опытный уголовник легко различает малейшие отклонения в том, как человек держится, как ведет себя.
— Какая статья? — осведомились у вновь прибывшего из глубины собачника, где в клубах табачного дыма сидели солидные люди — грузные, с серо-белой кожей, в простой, немаркой одежде.
Мужчина молчал, смотрел напряженно, но бесцельно.
— Ну, серьезная хоть? — как бы в шутку, с насмешкой, спросил еще кто-то.
— Серьезная, — ответил высокий. Он был все так же напряжен, стоял прямо, сжав ноги, прижав руки к бокам.
— Так какая?
— 132-я, — отвечал тот и начал неприятно и жалко лепетать что-то про детский кружок, которым он руководил, про гастроли, про то, что дети трогали друг друга, дрочили… Он не договорил — при последних словах один из дагестанцев широко, быстро размахнулся и ударил его. Высокий упал на грязный бетонный пол, из треснувшей смуглой головы потекла темная кровь. Его подняли, заставили умыться, с подобием заботы указывая, где еще осталась кровь. Кажется, он сплюнул в раковину зуб. Один из блатных — кабардинец, сидевший с Вовой в ИВС — выговаривал ударившему.
— Ты так не делай больше. Ты ничего еще не знаешь, а бьешь. Так здесь не принято.
— Ты слышал, что он говорил? — возбужденно отвечал дагестанец.
— Ты ему договорить не дал, сразу ебнул, — смеялся блатной. Видно было, что выговаривает он для порядку.
— Да мне по хуй, что угодно делай, но дети…
— Он уже здесь, все. Он сам за все ответит. А ты сейчас за себя лучше думай.
Остальные тяжело и равнодушно молчали. Длинный, закончив умываться, достал мятую пачку Винстона. Кто-то, что удивило Вову, протянул ему зажженную спичку.
— Ты упал.
— Да, конечно, вот тут подскользнулся, тут мокро и упал — снова залепетал педофил.
— Заткнись! — страшно крикнул на него дагестанец, — встань в угол, отвернись, чтобы я тебя не видел!
Высокий замолк, послушно забился в угол, прижимаясь спиной к грязным стенам.
— Теперь повернись! Лицом, лицом в угол!
— Да я так…
— Ладно, хватит, — сказал блатной, — хватит пока.
Все случившееся произвело на Вову тяжелое впечатление. Он со страхом и неприязнью к самому себе подумал, что, на месте высокого, наверное, вел бы себя так же.
После медосмотра педофил не вернулся в собачник. Все сошлись на том, что тот все же нажаловался. Вова не был уверен, но промолчал. Ему не хотелось лезть во все это.
«Мое дело — поскорее убраться отсюда с наименьшими потерями для души и тела», — думал он, — «Я не хочу становиться частью этого мира, не хочу и не буду участвовать в его темной, опасной и безрадостной жизни. Я — другой и хочу остаться другим».
Как вскоре выяснилось, он не был оригинален. В камере арестованные (а вовсе еще не заключенные) насмешливо величали друг друга зеками — с ироническим твердым «е». Разного рода уголовные присказки и словечки тоже употреблялись только в качестве невеселых шуток. Вообще здесь смеялись много, смеялись даже над самыми грубыми или приевшимися шутками, смеялись над тем, что вовсе не было смешно, смеялись даже просто так, безо всякого повода. К «играм в тюрьму» относились с презрением, хотя все равно «играли» — иначе не получалось. Впрочем, потом, покатавшись по камерам, Вова понял, что везде свои устои и правила: где-то держатся старые тюремные законы и понятия, где-то — просто человеческие отношения, где-то — право силы и подлости.