Я к чему это вспомнил? Красивый мальчик, чьи уши я скормил своей случайной подруге — облысевшей дворняге с человеческим лицом, — чьи глаза я запустил высоко-высоко, к самым звездам, чье темно-красное, налитое кровью сердце долго истекало соком на вертеле… Короче, он подарил мне свой телефон. Серьезно, так и сказал: На, бери. Денег у меня нет.
И смотрел твердо и будто даже с презрением.
— Спасибо, — ответил я и сунул телефон в карман. А он успокоился и даже дернулся, будто решил, что я его отпущу.
Тут эта сука подошла ко мне и потерлась морщинистым лицом о колено. И по глазам смелого мальчика и по его тихому тонкому вскрику я понял, что он видит то же, что и я — лысеющую, когда-то рыжую дворняжку с опущенным хвостом и некрасивым, старым женским лицом. Он уже был в сказке, он уже приснился мне и, конечно, некуда ему было теперь бежать. Поэтому я запустил его глаза к звездам, а его уши захрустели на прокуренных зубах моей сучки, а его сердце горело алым огнем в темноте подвала.
Потом я насытился, потом, задрав ей хвост, трахнул сытую и равнодушную дворняжку.
И я лежал в темноте, и багровые, теплые шары плавали вокруг, то приближаясь, то медленно улетая вдаль.
Так я заснул, а когда проснулся, было так же темно, но никаких шаров уже не было. Дворняжка лежала рядом, грея мне бок.
Я легко встал, накинул на плечи рюкзак, пинком разбудил собаку.
— Это, — кивнул я на разверстую утробу мальчика, — твое. Пока.
Вслед мне донеслось осторожное похрустывание. Берегла зубы, старая.
Уже на пороге, открывая тяжелую дверь, я спохватился и сбросил дождевик. Осторожность не помешает, хотя вряд ли меня можно поймать. Потому что как только я сбрасываю дождевик, я перестаю существовать здесь. Я вроде духа — только не того, что вселяется в людей, а скорее вроде того, что вселяется… Ну да, в старые дождевики. Я много думал об этом раньше — сейчас-то я почти совсем не думаю.
Все было темно, но я как-то видел и даже детали примечал. У всех шедших мне навстречу женщин — в красных платьях, в платьях зеленых и вовсе без одежды — вместо глаз были маленькие, крепко зажмуренные щелки вагин, а у мужчин вместо носов — вяло свисающие пенисы. Мне страшно хотелось их оторвать, но я не решался — мужчины были широкоплечи и усаты.
Я вышел из города — вокруг простирался бесконечный изумрудный лес. Где-то далеко, у самого горизонта, высились руины какого-то исполинского сооружения. Я свернул с заросшей росистой травой дороги и забрался на высохший, разлапистый дуб. Там я уж устроился поспать, как вдруг затряслась земля и небосвод, осыпаясь, зазвенел громогласным хрусталем. Я удивился было, но тут же сообразил, в чем дело: это звонил телефон смелого мальчика. Я вытащил его из карманы и тут же земля остановилась и небо замолчало — только вибрировал на моей ладони и играл какую-то мелодию прямоугольный, почти плоский черный телефон.
Я подождал, пока он успокоится (хоть мне очень хотелось взять трубку и рассказать, что я сделал с мальчишкой), а потом залез в телефон. Мне было страшно тяжело сообразить и вспомнить, как совладать с такой хитрой игрушкой, я прямо чувствовал, как переплетаются, мучая друг друга, мои исковерканные мысли. Но дело того стоило. Среди всяких нелепых фотографий и роликов я нашел видеозапись, на которой (под далекий звон посуды и гудки автомобилей с улицы) две рослые женщины в белых халатах вскрывали мужской труп.
„Ну и мальчик“, — подумал я и разозлился. Потом мне вспомнились газетенки моего детства, я успокоился и даже рассмеялся.
Но тут одна из женщин сняла маску (вскрытие было уже почти закончено) и я узнал свою мать. Какую-то секунду она глядела мне прямо в глаза, и я не выдержал — выбросив телефон, я в ужасе бросился прочь.
Снова было темно, и жарко, и остромордые черно-красные тени кружились вокруг меня, и не было ножа, чтобы отбиться, и не было дороги, чтобы убежать. Из высокого далека, из чужой вселенной глядели на меня звезды и глаза смелого мальчика глядели, а я только уворачивался и прыгал, и падал, и оскальзывался и только в последний миг уходил от острых морд. И много уж было этих последних мигов, целая вечность их была. Я задыхался, и сердце болело, и тело тяжелело, ныло от усталости. Но хуже всего было то, что мне очень хотелось спать. Веки тяжелели, падали и красные морды исчезали в черной мгле, и только огромным усилием воли мне удавалось открыть глаза и бросить тяжелое тело в сторону. И вот моей воли оказалось мало, веки опали, скрывая приближающихся врагов, и я упал на черный камень.
Проснулся я в угольной яме и долго сидел в ней, холодный и безучастный, пока случайно не задрал голову и не увидел небо над головой. Тут же я вылез и пошел через лес к шумящему, как сердитое море, шоссе.
Я был весь в угольной пыли, наверное, прилипших листочках еще и веточках, запутавшихся в волосах, но нисколько не переживал. Я ведь чудовище из сказки, и если люди видят меня, они говорят просто: „это тени так сложились“ или „там никого нет, это халат так на стуле висит“, а то и вовсе „это галлюцинация“. Серьезно, так и есть. Мир и человеческое сознание — это как два зеркала, стоящие друг напротив друга… Что есть в одном, то есть и в другом, и нельзя сказать, мир ли создается сознанием, или сознание миром. И люди вечно глядятся в эти зеркала и не могут выбраться из их бесконечного лабиринта. А я — я брожу по темной комнатке, где стоят друг напротив друга эти зеркала и не отражаюсь ни в одном — ведь они заслоняют друг друга. Я брожу в подсознании (кстати говоря, если есть подсознание, есть и подмир, подреальность; впрочем, тут уж нет разделения на на объекты вашей души объекты материального мира, здесь все едино, все смешано в темноте). Реальность и человеческое сознание — это два зеркала, стоящие друг напротив друга, и стоят они в темной комнатенке, полной неведомых ужасов и чудес. Там живу я. Потому-то меня и нельзя поймать — нет больше зеркала, в котором бы я отражался и сам я не знаю мира, в котором люди живут.