По шоссе я шел довольно долго. Стоял тихий ненастный рассвет. И неба будто вовсе не было — только бесконечная, пропитанная прозрачной моросью высь над головой.
Название деревни, — „Грязевка“ — указанное на повороте, показалось мне примечательным и я свернул на топкую, измочаленную грунтовку, петляющую в мертвом ельнике. Потемневшее небо заплакало, и я приметил скользящие меж сухих ломких стволов быстрые, обрывистые тени. Просто лоскуты чуть более темного воздуха, вьющиеся вслед за мной. Профиль смелого мальчика, старик, которого я когда-то убил, Арина… Принимая знакомые формы на мгновение, тени — игрой ли солнца, резким порывом ветерка, рассекавшей их веткой — тут же снова теряли всякие осмысленные очертания, и вновь показывали мне свое лицо, и снова прятались. Так они провожали меня до самой опушки, а когда я вышел из мертвого леса, мне открылась удивительная картина. Несколько островерхих черных изб (ни дымка не поднималось над ними, и ни звука не доносилось от них) контрастно выделялись на фоне раскинувшегося до пустого горизонта болота — тускло-желтой, бурой, мшистой плоской равнины, отражающейся в высоком прозрачном небе. Ядовитым желтком растеклось вдалеке солнце — сам не знаю, рождалось оно или умирало. От него мне навстречу летел косяк маленьких черных птиц.
Я закричал от восторга и огромными прыжками бросился вниз, к деревне. Попирая высокую, влажно хрустящую под моей тяжестью траву, я слетел со склона и приостановился — мне послышались чьи-то голоса. Я постоял немного в тени высокого черного дома, весело подмигивающего мне выбитыми стеклами. Но все было тихо и я забрался внутрь.
Комнаты дома — пахнущие сухой холодной пылью, пустые, с высокими белеными потолками — тянулись анфиладой от торца к дверям. Я прошел все их, и везде было пусто, только побелка скрипела под ногами, но в последней я заприметил валявшуюся в углу игрушку. Это был изрядно облезлый мягкий мишка со свалявшейся шерстью и черными, живо блестящими пластиковыми глазами. Я постоял немного, держа его на руках и глядя в широкое, очеловеченное страданиями лицо. У меня в детстве такой же был, точь в точь. Я перевернул его — на спине кармашек, ну да. Равнодушными, быстрыми пальцами я раскрыл молнию — внутри оказалась блестящая монетка с просверленной посередине дырочкой. Главное мое — вместе с хранящим ее медведем — сокровище в семь лет. Я повертел монетку в руках и, подумав, сунул в карман. Медвежонка забросил в рюкзак.
В следующем доме было пусто, полы в одной из комнат были расчерчены под классики.
А в предпоследнем — третьем — кажется, кто-то жил. Тихо было, и дым не шел из трубы, но иногда за занавесками проплывали смутные силуэты и еле слышно доносилось низкое механическое жужжание. Я постоял под окнами, обошел дом кругом, но залезть внутрь не рискнул.
А четвертый, последний дом, упирающий черную крышу в зеркалом отражавшее все небо, открыл мне настоящее чудо. На чердаке, меж ребер пробивающегося в щели света был самый настоящий детский штаб. И пружинный матрас был там, и старое одеяло, и деревянный ящик, служащий столом, и свеча в консервной банке вместо подсвечника, и шахматы, и укатившаяся в угол бутылка из-под лимонада, и тоненькая тетрадка с неуклюжими записями, и Том Сойер без обложки, и Стивен Кинг в обложке самодельной и даже как-то разрисованной, и моток бечевки, и спрятанные под матрасом сигареты и даже старая, но, видно, с любовью оберегаемая гитара.
Я прислушался. Тишина. Да, самая настоящая тишина. Значит, сейчас детей в деревне нет. Мне навстречу они тоже не попадались. Да и вряд ли они в город ходят учиться — больно далеко. Дальше, наверное, дальше по дороге.
Я сунул в карман найденные сигареты, тронул первую струну — звук был чистый, как зимнее утро — и гитару тоже решил взять с собой. Но пока еще было рано. Я вынул из-за пазухи нож, улегся на матрас, накрылся одеялом, наказав себе проснуться пораньше. Спал я крепко, и проснулся отдохнувший и веселый, а снился мне город моего детства — высоченные дома из красного кирпича, и яркое густо-синее небо, и текучая вода, и прозрачные скверы, и высокие люди кругом, каждый из которых бережно хранил свою печальную тайну.
Я полежал немного, глядя, как кружатся в красноватом вечернем свете пылинки.
„Все, пора“, — вдруг почувствовал я, как чувствуешь неожиданно укол в палец. Собрался, бережно убрал теплую, оранжево блестящую старым лаком гитару в футляр, нащупал в кармане монетку — все в порядке.
Я заприметил их еще из далека — две крохотные фигурки, бредущие из бесконечной плоской равнины вперед, к закатному зареву. Легко их оказалось приманить и еще легче — убить. И я лежал, подставив сытое брюхо под холодный звездный свет, а звезды смеялись хрипло, и птицы кричали из глубины болота, и всю ночь желтело далекое окошко в Грязевке — видно, детей ждали, думали, может, заблудились дети.
Я и сам не заметил, как заснул, а когда проснулся, у меня на груди лежала холодным шершавым клубком болотная гадюка. И монетки в кармане не было, и мишка в рюкзаке был совсем не тот, что у меня в детстве. Похожий, но не тот.
Грустно мне было и я накарябал коротенькую записку — чтоб родители хоть больше не мучались ложными надеждами — „Не ждите и не ищите Ваших детей (девочку и мальчика). Я их убил и съел. Тел, как Вы понимаете, тоже можно не искать. Простите меня пожалуйста. Гитару возвращаю“. Записку я сунул в чехол и тихонько подбросил на задний двор. Потом я немного понаблюдал за домом — там, несомненно, что-то происходило. Тени за задернутыми шторами то метались туда-сюда, то надолго застывали на месте. Из трубы густо валил жирный черный дым, но ни голосов, ни вчерашнего жужжания слышно не было. Вообще стояла тишина страшная, неколебимая, весь мир будто толстым стеклом залили, и я даже увидел, как поблескивает этим стеклянным блеском небо. Поглядев немного на ширящееся под небосводом черное облако, я закричал по-вороньи и пошел прочь. Маленькое круглое солнце с лицом моей матери медленно поднималось впереди, из-за ельника, равнодушно, не узнавая, глядело на меня. Я поспешил скрыться в лесу. Я очень люблю свою маму, очень люблю, и когда вижу ее, мне так стыдно становится. Кто я такой теперь? Бродяга и убийца, да к тому же людоед, да к тому, может, и сумасшедший. Любому на моем месте было бы тяжело глядеть матери в лицо.